— Почему вас так заинтересовали актуальные темы? Насколько я знаю, вы всегда их сторонились. — Я ошибался. Если не заниматься злобой дня, то наши дни станут еще злее (роман «Театральная история», глава «Отче наш, как же мы допустили?»).
80 лет назад нацисты устроили провокацию с поджогом Рейхстага. Доре Насс (урожденной Петтин) в то время было семь лет, и она помнит, как утверждалась гитлеровская диктатура. Для The New Times с Дорой Насс поговорил Артур Соломонов.
Я родилась в 1926 году недалеко от Потсдамерплац, а жила на Кенигетцерштрассе. Эта улица находится рядом с Вильгельмштрассе, где были все министерства Третьего рейха и резиденция самого Гитлера. Я часто прихожу туда и вспоминаю, как все начиналось и чем все закончилось. И мне кажется, что это было не вчера и даже не пять минут назад, а происходит прямо сейчас. У меня очень плохие зрение и слух, но все, что случилось со мной, с нами, когда к власти пришел Гитлер, и во время войны, и в последние ее месяцы — я прекрасно вижу и слышу. А вот ваше лицо не могу ясно видеть, только отдельные фрагменты… Но ум мой пока работает. Надеюсь (смеется).
Вы помните, как вы и ваши близкие реагировали, когда Гитлер пришел к власти?
Знаете, что творилось в Германии до 1933 года? Хаос, кризис, безработица. На улицах — бездомные. Многие голодали. Инфляция такая, что моя мама, чтобы купить хлеб, брала мешок денег. Не фигурально. А настоящий маленький мешок с ассигнациями. Нам казалось, что этот ужас никогда не закончится.
И вдруг появляется человек, который останавливает падение Германии в пропасть. Я очень хорошо помню, в каком мы были восторге в первые годы его правления. У людей появилась работа, были построены дороги, уходила бедность…
И сейчас, вспоминая наше восхищение, то, как мы все и я с моими подругами и друзьями славили нашего фюрера, как готовы были часами ждать его выступления, я бы хотела сказать вот что: нужно научиться распознавать зло, пока оно не стало непобедимым. У нас не получилось, и мы заплатили такую цену! И заставили заплатить других.
Не думали…
Мой отец умер, когда мне было восемь месяцев. Мать была совершенно аполитична. У нашей семьи был ресторанчик в центре Берлина. Когда к нам в ресторан приходили офицеры СА, все обходили их стороной. Они вели себя как агрессивная банда, как пролетарии, которые получили власть и хотят отыграться за годы рабства.
В нашей школе были не только нацисты, некоторые учителя не вступали в партию. До 9 ноября 1938 года мы не чувствовали, насколько все серьезно (в ночь на 9 ноября 1938 г. в Германии начались еврейские погромы («Хрустальная ночь»). Около сотни евреев было убито, 26 тыс. отправлено в концлагеря — The New Times).
Но тем утром мы увидели, что в магазинах, которые принадлежали евреям, разбиты стекла. И везде надписи — «магазин еврея», «не покупай у евреев»… В то утро мы поняли, что начинается что-то нехорошее. Но никто из нас не подозревал, каких масштабов преступления будут совершены.
Понимаете, сейчас так много средств, чтобы узнать, что на самом деле происходит. Тогда почти ни у кого не было телефона, редко у кого было радио, о телевизоре и говорить нечего. А по радио выступал Гитлер и его министры. И в газетах — они же. Я читала газеты каждое утро, потому что они лежали для клиентов в нашем ресторане. Там ничего не писали о депортации и Холокосте. А мои подруги даже газет не читали…
Конечно, когда исчезали наши соседи, мы не могли этого не замечать, но нам объясняли, что они в трудовом лагере. Про лагеря смерти никто не говорил. А если и говорили, то мы не верили… Лагерь, где умерщвляют людей? Не может быть. Мало ли каких кровавых и странных слухов не бывает на войне…
Иностранные политики приезжали к нам, и никто не критиковал политику Гитлера. Все пожимали ему руку. Договаривались о сотрудничестве. Что было думать нам?
Вы с подругами говорили о войне?
В 1939 году у нас не было понимания, какую войну мы развязываем. И даже потом, когда появились первые беженцы, мы особенно не предавались размышлениям — что все это значит и куда приведет. Мы должны были их накормить, одеть и дать кров. И конечно, мы совершенно не могли себе представить, что война придет в Берлин… Что я могу сказать? Большинство людей не используют ум, так было и раньше.
Вы считаете, что вы тоже в свое время не использовали ум?
(После паузы.) Да, я о многом не думала, не понимала. Не хотела понимать. И сейчас, когда я слушаю записи с речами Гитлера — в каком-нибудь музее, например, — я всегда думаю: боже мой, как странно и страшно то, что он говорит, а ведь я, молодая, была среди тех, кто стоял под балконом его резиденции и кричал от восторга…
Очень трудно молодому человеку сопротивляться общему потоку, думать, что все это значит, пытаться предугадать — к чему это может привести? В десять лет я, как и тысячи других моих сверстниц, вступила в «Союз немецких девушек», который был создан национал-социалистами. Мы устраивали вечеринки, ухаживали за стариками, путешествовали, выезжали вместе на природу, у нас были праздники. День летнего солнцестояния, например. Костры, песни, совместный труд на благо великой Германии… Словом, мы были организованы по тому же принципу, что и пионеры в Советском Союзе.
В моем классе учились девочки и мальчики, чьи родители были коммунистами или социал-демократами. Они запрещали своим детям принимать участие в нацистских праздниках. А мой брат был в гитлерюгенде маленьким боссом. И он говорил: если кто-то хочет в нашу организацию, пожалуйста, если нет — мы не будем заставлять. Но были и другие маленькие фюреры, которые говорили: кто не с нами, тот против нас. И были настроены очень агрессивно к тем, кто отказывался принимать участие в общем деле.
Пасторы в униформе
Моя подруга Хельга жила прямо на Вильгельмштрассе. По этой улице часто ездил автомобиль Гитлера в сопровождении пяти машин. И однажды ее игрушка попала под колеса автомобиля фюрера. Он приказал остановиться, дал ей подойти и достать игрушку из-под колес, а сам вышел из машины и погладил ее по голове. Хельга до сих пор эту историю рассказывает, я бы сказала, не без трепета (смеется).
Или, например, в здании министерства воздушного транспорта, которым руководил Геринг, для него был построен спортзал. И моя подруга, которая была знакома с кем-то из министерства, могла спокойно ходить в личный спортзал Геринга. И ее пропускали, и никто ее не обыскивал, никто не проверял ее сумку.
Нам казалось, что все мы — большая семья. Нельзя делать вид, что всего этого не было.
А потом началось сумасшествие — манией величия заболела целая страна. И это стало началом нашей катастрофы. И когда на вокзал Анхальтер Банхоф приезжали дружественные Германии политики, мы бегали их встречать. Помню, как встречали Муссолини, когда он приезжал… А как же? Разве можно было пропустить приезд дуче? Вам это трудно понять, но у каждого времени свои герои, свои заблуждения и свои мифы. Сейчас я мудрее, я могу сказать, что была неправа, что должна была думать глубже, но тогда? В такой атмосфере всеобщего возбуждения и убежденности разум перестает играть роль. Кстати, когда был подписан пакт Молотова–Риббентропа, мы были уверены, что СССР нам не враг.
Вы в 1941 году не ожидали, что будет война?
Мы скорее не ожидали, что война начнется так скоро. Ведь вся риторика фюрера и его министров сводилась к тому, что немцам необходимы земли на востоке. И каждый день по радио, из газет, из выступлений — все говорило о нашем величии… Великая Германия, великая Германия, великая Германия… И как много этой великой Германии не хватает! У обычного человека такая же логика: у моего соседа «мерседес», а у меня только «фольксваген». Хочу тоже, я ведь лучше соседа. Потом хочу еще и еще, больше и больше… И как-то все это не противоречило тому, что большинство из нас были верующими…
Около моего дома была церковь, но наш священник никогда не говорил про партию и про Гитлера. Он даже не был в партии. Однако я слышала, что в некоторых других приходах пасторы выступают прямо в униформе! И говорят с амвона почти то же самое, что говорит сам фюрер! Это были совсем фанатичные пасторы-нацисты. Были и пасторы, которые боролись с нацизмом. Их отправляли в лагеря.
В учебниках писали о том, что немецкая раса — высшая?
Сейчас я покажу вам мой школьный учебник (достает с книжной полки школьный учебник 1936 года). Я все храню: мои учебники, учебники дочери, вещи покойного мужа — я люблю не только историю страны, но и маленькую, частную, мою историю. Вот смотрите — учебник 1936 года издания. Мне десять лет. Прочитайте один из текстов. Пожалуйста, вслух.
Сегодня на самолете к нам прилетит Адольф Гитлер. Маленький Райнхольд очень хочет его видеть. Он просит папу и маму пойти с ним встречать фюрера. Они вместе идут пешком. А на аэродроме уже собралось множество людей. И все пропускают малыша Райнхольда: «Ты маленький — иди вперед, ты должен видеть фюрера!»
Самолет с Гитлером показался вдалеке. Играет музыка, все замирают в восхищении, и вот самолет приземлился, и все приветствуют фюрера! Маленький Райнхольд в восторге кричит: «Он прилетел! Прилетел! Хайль Гитлер!» Не выдержав восторга, Райнхольд бежит к фюреру. Тот замечает малыша, улыбается, берет за руку и говорит: «Как хорошо, что ты пришел!»
Райнхольд счастлив. Он этого никогда не забудет.
Сейчас мне и смешно, и горько это читать, но тогда эти тексты казались мне совершенно нормальными.
Мы всем классом ходили на антисемитские фильмы, на «Еврея Зюсса», например (aнтисемитский фильм «Еврей Зюсс» Файта Харлана был снят по личному распоряжению Геббельса в 1940 году, чтобы оправдать открытую травлю евреев — The New Times). В этом кино доказывали, что евреи жадные, опасные, что от них одно зло, что надо освободить от них наши города как можно скорее.
Пропаганда — страшная сила. Самая страшная. Вот я не так давно познакомилась с женщиной моего возраста. Она всю жизнь прожила в ГДР. У нее столько стереотипов по поводу западных немцев! Она такое про нас говорит и думает (смеется). И только познакомившись со мной, она начала понимать, что западные немцы — такие же люди, не самые жадные и заносчивые, а просто — люди. А сколько лет прошло после объединения? И мы ведь принадлежим к одному народу, но даже в этом случае предрассудки, внушенные пропагандой, так живучи.
Сейчас я не могу понять, как можно разделять людей по национальному признаку. Я старый человек, и мне теперь кажется, что все так просто: если у кого-то чего-то много, он должен этим поделиться; что нельзя презирать или даже недолюбливать человека за то, что он другой нации… Но я не буду делать вам доклад о морали (смеется). Я в молодости столько раз слышала, что славянская раса — низшая раса… Как можно было в это верить?
Вы верили?
Когда тебе каждый день лидеры страны говорят одно и то же, а ты подросток… Да, верила. Я не знала ни одного славянина, поляка или русского. А в 1942 году я поехала — добровольно! — из Берлина работать в маленькую польскую деревню. Работали мы все без зарплаты и очень много.
Вы жили на оккупированной территории?
Да. Поляков оттуда выселили, и приехали немцы, которые жили до этого на Украине. Моих звали Эмма и Эмиль, очень хорошие люди. Добрая семья. По-немецки говорили так же хорошо, как и по-русски. Там я прожила три года. Хотя в 1944 году уже стало очевидно, что мы проигрываем войну, все равно в той деревне я чувствовала себя очень хорошо, потому что приносила пользу стране и жила среди хороших людей.
Вас не смущало, что из этой деревни выгнали людей, которые раньше там жили?
Я не думала об этом. Сейчас, наверное, это сложно, даже невозможно понять…В январе 1945 года у меня начался приступ аппендицита. Болезнь, конечно, нашла время! (Смеется.) Мне повезло, что меня отправили в больницу и прооперировали. Уже начинался хаос, наши войска оставляли Польшу, и потому то, что мне оказали медпомощь, — чудо. После операции я пролежала три дня. Нас, больных, эвакуировали.
Мы не знали, куда идет наш поезд. Понимали лишь направление — мы едем на запад, мы бежим от русских. Иногда поезд останавливался, и мы не знали, поедет ли он дальше. Если бы у меня в поезде потребовали документы — последствия могли бы быть ужасными. Меня могли спросить, почему я не там, куда послала меня родина? Почему не на ферме? Кто меня отпустил? Какая разница, что я болею? Тогда был такой страх и хаос, что меня могли расстрелять.
Но я хотела домой. Только домой. К маме. Наконец поезд остановился недалеко от Берлина в городе Укермюнде. И там я сошла. Незнакомая женщина, медсестра, видя, в каком я состоянии — с незажившими еще швами, с почти открытой раной, которая постоянно болела, — купила мне билет до Берлина. И я встретилась с мамой.
И через месяц я, все еще больная, пошла в Берлине устраиваться на работу. Так силен был страх! И вместе с ним — воспитание: я не могла бросить свою Германию и свой Берлин в такой момент.
Вам странно слышать это — и про веру, и про страх, но я вас уверяю, если бы меня услышал русский человек моего возраста, он бы прекрасно понял, о чем я говорю…
Я работала в трамвайном парке до 21 апреля 1945 года. В тот день Берлин стали так страшно обстреливать, как не обстреливали никогда. И я, снова не спросив ни у кого разрешения, сбежала. На улицах было разбросано оружие, горели танки, кричали раненые, лежали трупы, город начинал умирать, и я не верила, что иду по своему Берлину… это было совсем другое, ужасное место… это был сон, страшный сон… Я ни к кому не подошла, я никому не помогла, я как заколдованная шла туда, где был мой дом.
А 28 апреля моя мама, я и дедушка спустились в бункер — потому что Берлин начала захватывать советская армия. Моя мама взяла с собой только одну вещь — маленькую чашку. И она до своей смерти пила только из этой надтреснутой, потускневшей чашки. Я, уходя из дома, взяла с собой мою любимую кожаную сумку. На мне были часы и кольцо — и это все, что осталось у меня от прошлой жизни.
И вот мы спустились в бункер. Там шагу нельзя было ступить — кругом люди, туалеты не работают, ужасная вонь… Ни у кого нет ни еды, ни воды…
И вдруг среди нас, голодных и напуганных, проносится слух: части немецкой армии заняли позиции на севере Берлина и начинают отвоевывать город! И у всех загорелась такая надежда! Мы решили во что бы то ни стало прорваться к нашей армии. Представляете? Было очевидно, что мы проиграли войну, но мы все равно поверили, что еще возможна победа.
И мы вместе с дедушкой, которого поддерживали с двух сторон, пошли через метро на север Берлина. Но шли мы недолго — вскоре оказалось, что метро затоплено. Там было по колено воды. Мы стояли втроем — а вокруг тьма и вода. Наверху — русские танки. И мы решили не идти никуда, а просто спрятаться под платформой. Мокрые, мы лежали там и просто ждали…
3 мая Берлин капитулировал. Когда я увидела развалины, я не могла поверить, что это — мой Берлин. Мне снова показалось, что это сон и я вот-вот проснусь. Мы пошли искать наш дом. Когда пришли к тому месту, где он раньше стоял, мы увидели руины.Тогда мы стали искать просто крышу над головой и поселились в полуразрушенном доме. Устроившись там кое-как, вышли из дома и сели на траву.
И вдруг мы заметили вдалеке повозку. Сомнений не было: это русские солдаты. Я, конечно, ужасно испугалась, когда повозка остановилась и в нашу сторону пошел советский солдат. И вдруг он заговорил по-немецки! На очень хорошем немецком языке!
Так для меня начался мир. Он сел рядом с нами, и мы говорили очень долго. Он рассказал мне о своей семье, я ему — о своей. И мы оба были так рады, что больше нет войны! Не было ненависти, даже не было страха перед русским солдатом. Я подарила ему свою фотографию, и он мне подарил свою. На фотографии был написан его почтовый фронтовой номер.
Три дня он жил с нами. И повесил на доме, где мы жили, небольшое объявление: «Занято танкистами». Так он спас нам жилье, а может быть, и жизнь. Потому что нас бы выгнали из пригодного для жизни дома, и совершенно неизвестно, что было бы с нами дальше. Встречу с ним я вспоминаю как чудо. Он оказался человеком в бесчеловечное время.
Я хочу особенно подчеркнуть: не было никакого романа. Об этом даже думать было невозможно в той ситуации. Какой роман! Мы должны были просто выжить. Конечно, встречались мне и другие советские солдаты… Например, ко мне вдруг подошел мужчина в военной форме, резко вырвал у меня сумку из рук, бросил на землю и тут же, прямо при мне, помочился на нее.
До нас доходили слухи, что делают советские солдаты с немецкими женщинами, и мы очень их боялись. Потом мы узнали, что делали наши войска на территории СССР. И моя встреча с Борисом, и то, как он себя повел, — это чудо. А 9 мая 1945 года Борис больше не вернулся к нам. И потом я много десятилетий искала его, я хотела сказать ему спасибо за поступок, который он совершил. Я писала везде — в ваше правительство, в Кремль, генеральному секретарю — и неизменно получала или молчание, или отказ.
После прихода к власти Горбачева я почувствовала, что у меня появился шанс узнать, жив ли Борис, и если да, то узнать, где он живет и что с ним стало, и быть может, даже встретиться с ним! Но и при Горбачеве мне снова и снова приходил один и тот же ответ: русская армия не открывает своих архивов.
И только в 2010 году немецкая журналистка провела расследование и узнала, что Борис умер в 1984 году, в башкирском селе, в котором прожил всю жизнь. Так мы с ним и не увиделись.
Журналистка встретилась с его детьми, которые сейчас уже взрослые, и они сказали, что он рассказывал о встрече со мной и говорил детям: учите немецкий.
Сейчас в России, я читала, поднимается национализм, да? Это так странно… И я читала, что у вас все меньше и меньше свободы, что на телевидении — пропаганда… Я так хочу, чтобы наши ошибки не повторил народ, который освободил нас. Ведь я воспринимаю вашу победу 1945 года как освобождение. Вы тогда освободили немцев.
И сейчас, когда я читаю о России, создается впечатление, что государство очень плохое, а люди очень хорошие… Как это говорится? Мутерхен руссланд, «матушка Россия» (с акцентом, на русском), да? Эти слова я знаю от моего брата — он вернулся из русского плена в 1947 году. Он говорил, что в России с ним обращались по-человечески, что его даже лечили, хотя могли этого не делать. Но им занимались, тратили на пленного время и лекарства, и он был всегда за это благодарен. Он пошел на фронт совсем молодым человеком — им, как и многими другими юношами, воспользовались политики. Но потом он понял, что вина немцев — огромна. Мы развязали самую страшную войну и ответственны за нее. Здесь не может быть иных мнений.
Разве сразу пришло осознание «немецкой вины», вины целого народа? Насколько мне известно, эта идея долго встречала сопротивление в немецком обществе.
Я не могу сказать обо всем народе… Но я часто думала: как же это стало возможным? Почему это произошло? И могли ли мы это остановить? И что может сделать один человек, если он знает правду, если он понимает, в какой кошмар все так бодро шагают?
И еще я спрашиваю: почему нам позволили обрести такую мощь? Неужели по риторике, по обещаниям, проклятиям и призывам наших лидеров было непонятно, к чему все идет? Я помню Олимпиаду 1936 года (в августе 1936 года в Берлине прошли летние Олимпийские игры. Незадолго перед ними, в феврале 1936 года, Германия принимала в Гармиш-Партенкирхене (Баварские Альпы) и зимнюю Олимпиаду — The New Times) — никто ведь не сказал ни слова против Гитлера, и международные спортивные делегации, которые шли по стадиону, приветствовали Гитлера нацистским приветствием. Никто не знал тогда, чем все закончится, даже политики.
А сейчас, сейчас я просто благодарна за каждый день. Это подарок. Я каждый день благодарю Бога, что жива и что прожила такую жизнь, которую он дал мне. Благодарю за то, что встретила мужа, родила сына…
Мы с мужем переехали в квартиру, где мы сейчас с вами разговариваем, в пятидесятых годах. После тесных, полуразрушенных домов, где мы жили, это было счастье! Две комнаты! Отдельные ванна и туалет! Это был дворец! Видите на стене фотографию? Это мой муж. Здесь он уже старый. Мы сидим с ним в кафе в Вене — он смеется надо мной: «Дора, снова ты меня снимаешь». Это моя любимая фотография. Здесь он счастлив. В руках у него сигарета, я ем мороженое, и день такой солнечный…
И каждый вечер, проходя мимо этой фотографии, я говорю ему: «Спокойной ночи, Франц!» А когда просыпаюсь: «Доброе утро!» Видите, я приклеила на рамку высказывание Альберта Швейцера: «Единственный след, который мы можем оставить в этой жизни, — это след любви».
И это невероятно, что ко мне приехал журналист из России, мы разговариваем и я пытаюсь вам объяснить, что я чувствовала и что чувствовали другие немцы, когда были безумны и побеждали, и потом, когда наша страна была разрушена вашими войсками, и как меня и мою семью спас русский солдат Борис.
Я думаю, что бы я сегодня написала в свой дневник, если бы могла видеть? Что сегодня произошло чудо.
Вскоре после публикации Доре Насс в Берлин пришло письмо:
Уважаемая госпожа Дора Насс!
Пишет вам из далекой России, Республики Башкортостан, внучка Бахтияра Абдулгужина, известного вам по имени Борис, Гузалия Абдулгужина. Моего отца зовут Акрам, сын Бахтияра. Мы, наша семья, и родственники благодарим вас за то, что через долгие годы вы вернули нам хорошие вспоминания о нашем дедушке. У нас на родине высоко ценят поступки, отвагу и героизм человека.
К сожалению, мне не суждено было увидеть деда. Его не стало еще 18 марта 1984 года, а я родилась 1989 году. Но мне казалось, что я его знаю в живую. Потому что отец всегда рассказывал нам про него, каким он был, какие награды он имел. Мы воспринимали его как героя. Каждый раз, когда нам задавали в школе написать сочинение на тему «Мой дедушка», мы с большой гордостью писали про него. Дома у нас, как я себя помню, хранятся его вещи (документы, записи, медали и всякое другое), завернутые в белую тряпку. Мы к этому бережно относились и даже боялись трогать, а смотрели только из рук отца. Я думала, это все, что осталось ценное от деда. Но я ошибалась, оказывается, самое ценное – это услышать про него добрые слова. Неважно, сколько лет прошло. Ведь после того как появилась статья «Страна заболела манией величия», наши журналисты вышли на связь с нами. Они написали в газетах про него, сделали радиопередачу, а цель была такой, что какие бы трудные времена ни были, человечность и доброта всегда выше всего. Да, действительно, дед наш был таким справедливым, добрым и человечным. Это для нас гордость и самое ценное.
По рассказам отца, дед рассказывал про вас и показывал вашу фотографию, которая по сей день у нас хранится. И всегда говорил: «Учите немецкий язык». Как нам известно, немецкий народ отличается своей чистоплотностью и европейской культурой. Чего и дед придерживался у себя дома. Умер он, еще не достигши своего 60-летия. Всю свою жизнь он работал бригадиром строительного отряда родной деревни. В послевоенные годы строили дома и поднимали колхоз. Женился, у него семеро детей. К сожалению, бабушки очень рано не стало, еще до смерти деда. Шесть дочерей и один сын, мой папа. Старшая дочь 1948 года, а младшая 1962 года рождения. Все они живут в разных районах нашей республики. Мы живем там же, в родной деревне деда. Вместо его дома построили новый.
К сожалению, он не дожил до этих дней. Он был бы рад. И если раньше было бы столько возможностей, как сейчас (например, интернет), может и встретились бы вы, хотя бы через интернет пообщались. Я думаю, он никогда не забывал про вас, потому что он хранил вашу фотографию, а не то что она просто сохранилась.
От имени своих родителей, от всех детей деда я желаю вам и вашей семье здоровья, счастья и долгих лет жизни. Пусть всегда окружают вас добрые люди! Огромное спасибо!
Дорогая Гузалия!
Трудно было не заплакать, читая ваше письмо — глубокое и смелое. Я настоятельно приглашаю вас в гости в Берлин – я покажу вам те места, где мы с моими родными прятались от бомбежек и от советских войск. Покажу то место, где мы спаслись благодаря вашему дедушке. Надеюсь, вы не обидитесь, если я предложу оплатить часть расходов по авиабилетам вам и кому-нибудь из ваших родственников, кто, быть может, захочет поехать с вами? Мне так жаль, что я не смогла встретиться с Борисом… Но я надеюсь, что смогу увидеть вас. Это будет очень важная для меня встреча.
Жду вас в Берлине. Дора Насс
Артур Соломонов